• A
  • A
  • A
  • АБВ
  • АБВ
  • АБВ
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Лев Толстой — первый русский дауншифтер

Жизнь Льва Николаевича напоминает увлекательный роман: местами лирика, местами драма, а где-то и хоррор. В Яснополянской усадьбе все загадки и тайны писательского мастерства и жизни великого писателя немного приоткрываются. Герои и сюжеты оживают перед твоими глазами. И сам Толстой становится не просто мифом, а реальным человеком, который жил, грешил, грустил и радовался.

Лев Толстой — первый русский дауншифтер

Бодрый, наполненный кофеином я шел сквозь заснеженную Москву к Ленинградскому вокзалу. Пять утра.

Сижу и чуть покачиваюсь — меня везет электрическая собака. Сзади клацает челюстями дверь, проглатывая людей: клац-клац, клац-клац. Хорошо! — морит. Над дверью надпись: не сорить/курить — красная и с подтеками. Страшно, пусть не курю и не сорю. Помню «Корпорация бросайте курить» Стивина Кинга.

Пейзаж за окном белеет, и сквозь снежную муть проступают натянутые вдоль просеки ряды берез, белая тропа и свисающие с неба черные провода. Солнце еще не видно, только белая полоса, словно затерли или не докрасили. Красиво!

В десять утра меня встречает город-герой  Тула: машет бордовыми буквами с крыши вокзала. Морозный ветер режет мне скулы. Хорошо, даже приятно. До местного Кремля 15 минут, а там на автобусе.

Я люблю эти моменты. Это прекрасное детское ощущение свободы. Словно сбежал от родителей или спрятался и не хочешь, чтобы тебя нашли. Как самое раннее ощущение Толстого — желание вырваться из пеленок: «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать, и я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик; но не могу остановиться…»

По дороге позвонил девушке, сказал, что больше ее не люблю и уехал жить в Тулу, а она мне отвечает: «Молодой человек, вы сволочь и номером ошиблись!» — и бросает трубку. И так всегда.

В автобусе сырой кондуктор с черной кожаной сумкой через плечо нарвал мне билетиков — лучше бы цветов.

Спичечный коробок автобуса тянется по извилистой серой ленте дорог через обездоленную городом реку, мимо укрытых снегом полей, мимо сонных русских деревень, окончательно выродившихся в дачи. Надо всем этим высится ржавый монстр — призрак индустриальной эпохи, вызывая у меня невнятное ощущение чего-то большого и страшного. Слава Богу или КПСС, прошедшего.

Чуть не проехал. Автобус качнулся и вежливо выплюнул меня на обочину.

Вот — яснополянская школа, открытая Толстым, вот — собаки меня ругают. Снег приятно поскрипывает под ногами. Голубые огоньки на нем мерцают, словно звезды на белом небосводе. И Ленин в белоснежной кепке.

Вход в Яснополянский заповедник стоит сто пятьдесят рублей, с экскурсией — четыреста. Деньги вода — Толстой навсегда! Кассир протягивает мне билетик. Гуляю, жду, пока начнется. «Облакини плыли, не рыдали над высокими далями далей»[1]. Острое, как копье, солнце рисовало колючие узоры на снегу. От мороза занемели ноги. Я шел по замерзшему пруду, наблюдая как одинокий лыжник-птица едет, пытается взлететь на облезлых палках-крыльях. Лети, лети лыжник-птица-ясная, лети! Пританцовываю и закусываю мороз сладким тульским пряником, купленным у входа.

То ли от пряника, то ли так, мерещится мне, как вдоль березовой аллее к Белым столбам твердой походкой с котомкой через плечо идет крепенький старичок, а за ним чуть поспевая, бежит растрепанная немолодая женщина. Она кричит ему, куда он собрался, тот отвечает дрожащим голосом: «Не знаю, куда-нибудь, может быть, в Америку, и навсегда. Я не могу больше жить дома!» Жена напоминает, что беременна и вот-вот должна родить. А старичок все прибавляет шаг. Вот и я так девушке свой говорю. Невозможно так больше: я — в Москве, ты — в Калининграде. А она все не летит и не летит!

Её-то понять можно. А кто б полетел к молодому, безработному, да простят меня, писателю с замашками бродяги, который все не найдет себе места. То и гляди, сам улетит. А ты снимай его потом с петельки. Тяни. Ну, хоть не пьет, бегает. Хотя бывает.

Вернулся к Белым столбам. Ровно в час дня к нам подошла женщина, похожая на снегиря, с красными щеками, будто вылепленными из теста, и неземным голосом проговорила: «Вы находитесь в священном месте…» Кто-то даже перекрестился. Шучу.

Дружной свиньей мы продвигались по березовой аллее, где жил, работал, ел, пил и еще черт знает чем занимался великий писатель земли русской. Ну, это так говорят.

По левую руку — застывший Нижний пруд, затянутый белым покрывалом. Справа — хаотично засаженная роща берез и сосен.

— Раньше, — говорит М. И., — Ясная Поляна, выглядела по-другому: спланированный ландшафтный дизайн в стиле «парадиз» XVIII века, большой дом с двумя флигелями в итальянском стиле, въездная усадебная аллея «Прешпект».

Признаться, Толстовский вариант мне ближе к сердцу: березки, яблоневый сад, скромный флигелек, кони-лошади, гуси, крестьяне-рабочие. Вместо большого дома остался только фундамент, да памятный камень. На вопрос, куда делся дом, Толстой отвечал: «Пропил». В общем, душевно, по-русски.

— Вот мы и пришли к семейному гнезду Толстых. — М. И., едва приподнимая снегириные крылышки, указывает на маленький деревянный домик с небольшой верандой. Натянув снежную шапку набекрень и попыхивая дымоходом, домик стоял в ожидание гостей.

Бахилы на ноги — и в дом. Наконец-то тепло! Всех любопытных ругают и бьют по рукам. Обратите внимание на зеркало — в него перед последним уходом посмотрелся Толстой. Посмотрите на книги — их трогал и читал Толстой. Чувствуете — вы идете по ступеням, по которым когда-то шел Толстой. Здесь Толстой ел. Здесь спал. Здесь писал. Храм, а не дом.

На втором этаже в гостиной стоит продолговатый стол, застеленный белой скатертью. Пузатым боком блестит самовар, замерли фарфоровые тарелки, словно ждут гостей. С холстов парой глаз пристально смотрит Лев Николаевич и выжидающе — Софья Андреевна. Кажется, сейчас выйдет из рамы и хрипло так: «Может, чайку?» А я ему: «Может». Сажусь, он сам мне в пиалку наливает. Дети его по бокам, он сам у изголовья, Софья Андреевна с другого конца. «Лев Николаевич, — смущаясь, — я тут роман написал, может, прочтете?»А он на меня так посмотрит и скажет: Может», — и дальше чай пьет. И вот так всегда.

Группа быстро редела — шел четвертый час экскурсии. Я радостно стянул бахилы и пошел гулять в одиночестве. Думаю, завидую, скриплю: яблоневый сад, сосны, ели, пасека. Хлеб ржаной, да молоко белое — вот тебе и «Анна Каренина», вот тебе «Война и мир». С утра встал и пишешь, а тебя не беспокоят: «Тссс, отец пишет», — слышатся детские голоса.

Сквозь деревья пробиваются желтые полосы закатного солнца. Сходил до могилы и обратно. Славный пилигрим. Погостил и хватит. День — хорошо, а пятьдесят лет, может, и много. Ни айфона тебе (а на таком морозе он и не работает), ни телевизора.

На въезде в Америку написано: «Love it or leave it».28 октября 1910 года Толстой покинул дом. Я шел к выходу и думал о том, как хорошо, наверно, ему было сорвать с себя все оковы. Многие всю жизнь живут, мучаются, а он в 82 года взял и ушел. И я уйду, думаю. Все, точно решил. Уйду.

«Жизнь должна и может быть неперестающей радостью. Жить надо радоваться. Жить поживать, да добра наживать. Как не делать добра? Как не хотеть его? Как не радеть его? Как не любить его? Как не копить его? Как не желать его? Как не звать его? Добро у нас с вами не за семью замками, от нас зависит в полной мере: коли мы откроем ему двери, коли впустим на порог, да не сделаем плохой оборок, не поступим с ним плохо, как гнилой йоха-воха, не отпихнем его, не отряхнем его, не завалим ему пути да не дадим ему уйти.

Отчего люди делают себе плохо, когда так просто хорошо себе сделать? Этот делает плохо, другой, третий. И знает ведь, что плохо делает, а продолжает делать. И ничаво в нем не шевельнется, не ухнет, не вспухнет, не закачается, не отчается – отчего мне делать хорошо не получается? Почему я, гнилой йоха-воха, все время делаю плохо?»[2]

Перематываю в обратную сторону: леса, деревни, страшного монстра, речушку, город. Опаздываю на поезд. На прощание ветер холодным лезвием режет лицо. Бегу. Открываю дубовые двери вокзала. Ловлю свою порцию помоев от бесстрашной уборщицы (ей не страшны ни попы, ни менты). Ныряю в переход, задерживая дыхание. Выныриваю, как опытный аквалангист. Считаю вагоны: четырнадцатый. Никогда еще не был так рад видеть, как проводник рвет мой билетик.

Голова вагона тронулась, раздавая мерно перекатывающийся стук, я лежал на своей верхней полке, попивая сладковатый чай из стакана с металлической подстаканником. Провожающие: люди, город, высоковольтный столбы, подлесок, зимний пейзаж на фоне закатывающимися оранжевой тыквы — все уносилось куда-то вдаль, оставаясь лишь в воспоминаниях.

 — … алло, любимая… — я был неправ.

Стефан Хмельницкий

Текст, фото

 

[1] Источник: «Облакини плыли и рыдали». Опубл.: Велимир Хлебников. Я для вас звезда. Стихотворения. Мир поэзии. Москва: Летопись, 1999.

[2] Сорокин, Владимир. Манарага. М.: Corpus, 2017.